Пока он говорил, я не сводил внимательного взгляда с лица Франсиско де Орельяны. Скрестив на груди руки, капитан хмурил брови и, казалось, с неодобрением слушал рубаку-оратора, однако я заметил, каким торжеством и радостью сияет его единственный глаз. Но вот он заговорил, и опять передо мной стоял озабоченный, печальный человек, вынужденный поступать против своего желания.
— Солдаты, — торжественно сказал он, — я вижу, что вы упорствуете и в суждениях своих единодушны. Я мог бы расценить это как неповиновение и бунт, но я не сделаю этого, ибо знаю, что вами руководит святой долг христианского воина. Солдаты, друзья мои! Я горжусь вами, храбрейшие из храбрых. Я подчиняюсь вашей воле и призываю на ваши головы милость девы Марии и нашего покровителя святого Яго. Завтра утром мы выступаем в поход!
Трудно передать словами, что после этого началось. Вверх полетели каски, шляпы и даже шпаги; крики «ура» слились с веселыми ругательствами и забористыми клятвами… Старый Педро де Пуэблес с кислой миной некоторое время наблюдал за всеобщим восторгом, затем круто повернулся и вошел в дом. За ним проследовали оба его помощника и сам Орельяна…
А мы с Хуаном де Аревало весело, чуть не вприпрыжку, зашагали по площади. Мы держали путь на окраину Кито — к постоялому двору одноногого Родриго Переса: мне пора было собираться в дорогу. Пришли мы вовремя: Родриго собирался уходить. Вначале он попытался обмануть меня, неожиданно потребовав совершенно немыслимую сумму в сорок песо в качестве платы за жалкую каморку, в которой я прозябал. Но после того как Хуан решительно нажал на него и даже пригрозил пожаловаться сеньору Орельяне, Родриго отступил и не только скостил плату до десяти песо, но и предложил мне за тридцать песо старый, но вполне еще годный щит и чуть помятую каску, необходимые в боях с индейцами. У меня оставалось лишь двадцать песо, двадцать недостающих великодушно доплатил мой друг. Теперь у меня было все, необходимое для похода: шпага, каска, щит, оседланный скакун и дорожный мешок для провизии. Оставалось его наполнить, но расщедрившийся Родриго пообещал снабдить меня пищей на неделю взамен моих серебряных шпор, которые достались мне по наследству от отца. Прикрепив к сапогам ржавые железные шпоры, найденные на конюшне, я почувствовал себя счастливейшим из смертных: ничто больше не держало меня в постылом городишке. На радостях мы распили с Хуаном бутылку кислого вина и до поздней ночи болтали с ним об уме и доблести Орельяны, о достоинствах наших коней, о коварстве индейцев, пока, наконец, глубокий сон не сомкнул наши уста.
А наутро, покидая Кито, я бросил прощальный взгляд на глинобитные, покосившиеся стены постоялого двора, чуть не ставшего моим последним пристанищем, на узкий флаг с гербами Кастилии и Леона, трепещущий над башней губернаторского дома, на стройную колокольню церкви великомученицы Варвары…
Прощай, сонный Сан-Франсиско-де-Кито… Горы вставали у нас впереди, лошади цокали по каменистой дороге, и будущее обещало столь многое, что от одной мысли о предстоящих приключениях сладко-сладко замирало сердце…
…Задыхаясь от напряжения, ощущая, что силы мои на исходе, я последним усилием мускулов подтянулся на руках и грудью упал на площадку, усеянную мелкими острыми камнями.
Несколько мгновений лежал неподвижно. Затем, подобрав повод и еще несколько раз обмотав его вокруг запястья, я поднялся и начал осторожно помогать своему гнедому Федро карабкаться по крутому склону ко мне наверх. Прижав уши к голове, оскалив желтоватые зубы, Федро судорожно цеплялся копытами за убегающие из-под ног камни. Но вот он нашел, наконец, опору под ногами, рванулся и тоже выбрался на площадку. Слава богу, еще один подъем позади. Право, я совсем не был уверен, что на этот раз все сойдет благополучно.
Однако надо было поторапливаться: из-за остроконечного валуна показалась блестящая каска Хуана, а затем и пышная грива его вороного жеребца. Хуан брел с опущенной головой, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу. Удивительно: за эту неделю, что мы в горах, несмотря на тяготы пути, я как будто даже окреп. А вот многие здоровяки, могучие и закаленные, явно сдали. Да и Хуан, кажется, совсем не так бодр, как требовалось бы для продолжения трудного похода. Как бы не заболел…
— Хуан, лови!
Я бросил ему конец длинного сыромятного ремня, которым снабдил меня в дорогу Родриго Перес, и помог взобраться на уступ. Затем совместными усилиями мы втащили и его коня.
— Ф-фу!.. Больше не могу…
Хуан прислонился спиной к скале. Он закрыл глаза, его исцарапанные в кровь руки бессильно повисли. Темно-красные пятна выступили на скулах, он глубоко и часто дышал. Дорогой мой друг, как хотел бы я хоть немного облегчить твои страдания… Но я бессилен сделать что-либо для тебя…
— Надо идти, Хуан. Отдохнем потом…
Внизу, локтях в пятистах, в пологой лощине уже располагалось на отдых большинство наших солдат. Они расседлывали лошадей, собирали сухие колючки для костров. Мы спускались с великими предосторожностями: стоило сдвинуть с места одну шаткую глыбу, и она покатится вниз, увлекая за собой другие. Три дня назад уже случилось такое: два индейца носильщика и конь Муньоса были сброшены каменной рекой в пропасть. Сам бородач спасся только чудом: сумел зацепиться, а затем и взобраться на огромный, оставшийся неподвижным валун.
Заросший до ушей грязно-рыжей щетиной солдат Гонсалес неприветливо взглянул на нас, сунул мне в руку повод своего коня, а сам принялся ножом рубить побуревший сухой кактус, который уродливо распластался на каменистой почве. Мы с Хуаном расседлали коней, сложили вьюки и щиты горкой и тоже отправились на поиски топлива.